Одно из сильнейших разочарований постигло меня году в 87-м — это был год тотального выхода из подполья нашей рок-музыки. Ошалевшие от внезапной свободы рокеры (не знаю, как другие, а я-то был совершенно уверен, что постылая советская власть простоит еще лет сто — даже смерть какого-нибудь Брежнева производила сильнейшее впечатление — казалось, что он, как библейский персонаж, будет жить восемьсот лет) кинулись записывать альбомы, греметь по стадионам и изумлять заграницу. И мне казалось — вот он, момент истины, сейчас наш замордованный идеологией народ разует наконец-то уши и отвернется с негодованием от кастрированной советской вокально-инструментальной эстрады и двинется с песней за БГ или «Наутилусом».
И действительно, сам факт выхода из подполья (а вовсе не музыка) какое-то время вызывал общенародное изумление. Потом народ зевнул и потянулся к родному.
Нет, конечно, залы не опустели. Но мы-то ждали глобального поворота сознания.
С рокерами осталась та часть людей, которая любила их и до того. С Софией Ротару людей осталось больше. А потом появился «Ласковый май» с фанерой в зубах, и все вообще встало на свои места.
Нет, не ревность душила, клянусь вам, а жуткая обида за зрителя, которого мы вчера считали своим (не своей собственностью, но своим по убеждениям!) — за зрителя, который сегодня с таким наслаждением позволяет себя дурачить.
Удивительное дело — человек, который пишет песни, рисует картины — словом, делает что-то, что собирает вокруг него других людей, — постепенно оказывается в плотном кольце этих людей, искренне им восхищающихся. Человек не может определить толщину этого кольца — он видит только первые ряды. Рано или поздно у него возникает ощущение, что кольцо это не имеет внешних границ и толпа его почитателей простирается до горизонта. А на самом деле кольцо всегда имеет толшину, и, как правило, не такую уж значительную, а дальше — разрозненные кольца других людей вокруг каких-то других деятелей, и между ними — пустые безжизненные пространства.
(Увидев это один раз, я понял, что застрахован от обольщения на всю оставшуюся жизнь.)
Здесь, однако, не следует впадать в другую крайность — иногда кольца самым причудливым образом пересекаются, и уж тут — неисповедимы пути Господни.
Нам свойственно переносить на слушателя все тонкости нашего собственного вкуса. То есть если ваш товарищ, как и вы, любит чеснок, то он обязан любить и варенье, потому что его любите вы. Мало того — он обязан, как и вы, ненавидеть груши.
Это большое заблуждение.
Ваш товарищ ничем вам не обязан и будет с наслаждением жрать груши у вас на глазах. А чеснок вы с ним съедите вместе.
Однажды на рынке ко мне подошла пожилая женщина.
Честное слово, я не люблю, когда меня узнают на улице — не потому, что узнают, а потому, что приходится с улыбкой выслушивать в сотый раз одни и те же слова. Но это была очень приятная интеллигентная женщина, и я остановился.
Она сказала: «Андрюшенька, неужели это вы? Вы извините, что я вас так называю — разница в возрасте позволяет, а потом, вся наша семья уже много лет любит вас и ваши песни! И я сама, и дочка, и оба внука моих — я ведь уже бабушка! И календарь ваш у нас на стене висит, и почти все пластинки есть, и в доме всегда звучит ваша музыка!»
И когда я уже совсем растаял, добавила: «Ваша, и Славочки Добрынина».
Покажите мне человека, который в детстве не мечтал жить вечно! Нет такого человека. Даже если бы желание это не подогревалось всякими сказками — представляете, как это здорово?
Жить вечно и не стареть и увидеть, что наконец будет с миром и с человечеством и чем все это кончится, и даже тогда не умереть, потому что ты бессмертный, а значит, это только у человечества все кончается, а у тебя будет что-то еще. В детские годы мне это казалось высочайшим счастьем.
Потом я забыл про это и долго на эту тему не размышлял. Вспомнил, посмотрев фильм «Горец». (Страшно завидую тем, кто смотрит это сегодня в свои двенадцать лет. Почему у нас всего этого не было? За детство счастливое наше спасибо, родная страна!)
А сейчас мне кажется, что такое бессмертие было бы пыткой, и выдержал бы ее сегодняшний человек недолго — во всяком случае, не намного дольше, чем ему было бы отпущено природой в обычном, так сказать, режиме.
Судя по Библии, первые люди жили гораздо дольше нас: по шестьсот — восемьсот лет. Охотно верю. Видимо, настолько же медленней была их жизнь, и событий происходило за шестьсот лет не более, чем сегодня за шестьдесят, и так же медленно шло накопление информации. Один темп соответствовал другому.
«Ну да, — скажете вы, — а что же в Древней Греции они жили всего до сорока?» Тут я сощурюсь, сделаю паузу и спрошу: «А вы можете представить себе страну с населением, равным одному микрорайону Москвы, которое всего за триста лет подарило грядущему человечеству практически все, чем оно пользуется по сегодняшний день, — философию, эстетику, поэзию, театр, архитектуру, скульптуру, геометрию? (Думаю, масса вещей, таких, как, скажем, музыка, просто до нас не дошла.)
Причем подарены были не азы, а недосягаемые и сегодня образцы!
Уверен, что жители этой страны должны были жить чрезвычайно насыщенной жизнью!» И вы отойдете, посрамленный.
Пока мы молоды, мы находимся на переднем фланге происходящего, то есть создаваемого.
Совершенно не важно при этом, пишешь ты книги или читаешь написанное другими. Создающие вкупе с потребляющими образуют некий общий культурный слой — толщиной примерно лет в двадцать. За это время обычно успевает созреть новое поколение, которое родит свою эстетику, основанную, конечно же, на отрицании вашей, предыдущей.